ЛАЗОРЕВАЯ СТЕПЬ, ЛИЛОВЫЙ ЧАБРЕЦ
И ПОКРОВ БОГОРОДИЦЫ
Стихотворец-сталинист Феликс Чуев (прозвище в писательской среде Челикс Фуев) вспоминал о встрече Шолохова с молодыми литераторами (Вешенская, июнь 1967 года), на которой живой классик удивил таким заявлением:
«— Ребята, я же хороший писатель!
— Об этом весь мир знает, Михаил Александрович!
— Нет, вы не понимаете, я же написал “Лазоревую степь”...
Он подарил каждому из нас свои “Донские рассказы”. Прежде я не обращал внимания на “Лазоревую степь”, но, приехав домой, сразу же прочитал эти всего лишь восемь страничек настоящей, божественной прозы. Как профессионал, Шолохов, конечно же, гордился этим рассказом, написанным в 21 год. Не создай он больше ничего, о нем бы говорили как о многообещающем писателе...» (Чуев Ф. Шолохов // Молодая гвардия. 1998. № 5. С. 239).
Нас же интересует сейчас, а что для Шолохова значит слово «лазоревый».
Ответ вроде бы в концовке рассказа: «В дымчато-синих сумерках дремала лазоревая степь, на круговинах отцветающего чабреца последнюю за день взятку брали пчелы».
Все верно. Так и в стихах Тэффи (1910):
Цветут тюльпаны синие
В лазоревом краю...
Лазоревыми бывают васильки, есть еще синюха голубая Polemonium coeruleum (ее в народе называют по-разному: синюха лазоревая, синюха лазурная, валериана греческая, зверобой синий, синюшник, двусил и др.). Еще существует гopeчавка лазоревая Gentiana pneumonanthe L (она и впрямь ярко-синяя; см.
http://red-book.narod.ru/file76.html) В июле и августе по лесам цветут лесные дудники – дягили (Angelica silvestris); лазоревые, сине-фиолетовые, иногда белые широколистные колокольчики ну и т. д.
Первоначально функцию обозначения сине-голубого в русском языке выполняли слова «синий», «лазоревый» и «лазурный». Триколор времен Алексея Михайловича описывался как белый, червчатый и лазоревый (сгоряча последнее слово попало даже в ельцинский указ, только позднее было исправлено на «синий»).
В XV или XVI вв. к словам «лазоревый», «лазурный» (то и другое – синий, второе, возможно, сине-зеленый) в языке добавляется еще один эпитет – голубой. В XVIII и в начале XIX веков этот эпитет употребляется реже, чем старое «лазоревый», но, как отмечают исследователи, последний окончательно сдал свои позиции в современном языке.
Латинское venetus – голубой, лазоревый, цвета морской волны.
Лазурный – цвета лазури, светлосиний. Лазурная гладь. Лазурное море. Лазурные волны. Лазурная ночь (Словарь Ушакова). Лазурит (от перс. «азул» – небо) – голубой или зеленованто-синий камень.
Однако в «Тихом Доне» первое же употребление эпитета «лазоревый» – вовсе не традиционно: «Не лазоревым алым цветом [прим. Шолохова или редакторов: лазоревым цветком называют на Дону степной тюльпан], а собачьей бесилой, дурнопьяном придорожным цветет поздняя бабья любовь».
Второе упоминание: «– Теперича самое светок лазоревый, что ж держать, – аль мало перестарков в девках кулюкают? – выступила Василиса…»
Почти так и по рукописи: «– Теперича самое светок лазоревый, што-же держать, аль мало перестарков в девках кулюкают?» (с. 53).
По Далю «светок» – рассвет (смоленское). То есть вовсе не казачье, а «иногороднее». Буква «ц» была принята копиистом за «с», видимо, потому, что в протографе на нее из предыдущей строчки наполз хвостик «у» (в слове «вступила»).
То есть опять-таки Шолохов имеет в виду алый цветок (девка как красна-зорька).
Но по всем прочим случаям надо, конечно: «–Теперича самый цветок лазоревый…»
Переписчик забыл, что в том же 1926 г. он написал тот самый рассказ «Лазоревая степь», где есть строки «В ДЫМЧАТО-СИНИХ сумерках дремала ЛАЗОРЕВАЯ степь, на круговинах отцветающего ЧАБРЕЦА последнюю за день взятку брали пчелы», или не знает, что чабец/чабор, столь часто упоминающийся и в «Тихом Доне», – это и есть «лазоревый цветок» (именно душистый чабор, аналог воспетого в ПВЛ, а потом и Аполлоном Майковым половецкого «Емшана», а никакой не тюльпан).
Ему ты песен наших спой, –
Когда ж на песнь не отзовется,
Свяжи в пучок емшан степной
И дай ему – и он вернется».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Степной травы пучок сухой,
Он и сухой благоухает!
И разом степи надо мной
Всё обаянье воскрешает…
(А.Майков. Емшан. 1874.)
Известно, что донские казаки почитают чабрец выше других трав. Вот что рассказал однажды писатель Виталий Закруткин:
«Довелось мне быть в Задонье, в безлюдной, опаленной солнцем и засухой степи близ Черных земель. В жаркий полдень я и мои спутники присели на склоне еле приметного степного холма. Вдали, по низинам, белесо струилось светлое марево. Восточный ветер лениво крутил по набитым овечьим тропам бурую пыльцу, поднимал ее вверх и рассеивал в чистой голубизне неба. Пожилой казак-охотник, лежа на боку, раздвинул ломкие кусты полыни, отыскал и сорвал в гущине малую травку. Он бережно уложил на ладони нитевидный четырехгранный стебелек, примял неяркие, усыпанные почечками листья, поднес к лицу и зажмурился. «Вот он, наш чабрец, наша травка-любушка – стыдливо гася ласковость, сказал он, – ты ее рви, эту траву, топчи, вези ее хотя бы на край света, а дух у нее будет живой, крепкий, потому что живучий он, все равно как цветок-бессмертник...»
Путаница возникла еще до Шолохова в связи с тем, что «лазоревым цветком» (лазориком) на юге России действительно называют дикорастущий тюльпан Шренка.
СПРАВКА: Тюльпан Шренка представляет собой растение высотой от 10 до 30 см с широкими листьями и ярким, самой разнообразной (от белой и желтой до огненно-красной и фиолетовой) окраски, венчиком 3–4 см в диаметре. Считается, что это один из красивейших тюльпанов нашей страны. Предполагают, что тюльпан Шренка дал начало классу культурных тюльпанов Дюк ван Толь, известному с конца XVI в. Но как самостоятельный дикорастущий вид этот тюльпан стал известен ботаникам много позже – его впервые описал и назвал так в честь известного путешественника и исследователя Средней Азии Александра Шренка в 1873 г. директор Санкт-Петербургского ботанического сада Э.А. Регель.
Лазоревым первоначально должен был зваться фиолетовый тюльпан, но, как это нередко бывает, произошло семантическое смещение (чем красный тюльпан хуже фиолетового, что его надо лишить престижного сказочного имени?).
Третье упоминание в ТД о лазоревом цветке с точки зрения цвета не интерпретируемо: «–Ты, гутарит, как цветок лазоревый!..»
Однако вот еще из «Донских рассказов»: «…рваная рана и красное пятно крови, расцветавшее на рубахе лазоревым цветком» («Кривая стежка». 1925.)
Но этот кроваво-красный неожиданно превращается в желтый:
«Да ведь на том месте по весне желтый лазоревый цветок расставанья не вырастет?» (ТД. Кн. 3).
И еще:
«Смеются, будто вся степь была от полушубков желтая, чисто лазоревыми цветками покрытая!» (ТД. Кн. 4, седьмая часть). Но «лазоревый» в качестве «желтый» (золотой) – это удмуртский цветок италмас, а по-нашему – купальница Trollius vulgaris (золотой шар).
Если у одного автора эпитет «лазоревый» может означать красный, желтый и синий, впору говорить о дальтонизме писателя.
Ладно, посмотрим во втором томе:
Прощай ты, девка молодая,
Ой, да прощай, лазоревый цветок!
(ТД. Кн. 2)
Надо полагать, вновь тюльпан и красна-девица (где «красный» осмыслено не как «красивый», а на новый лад как «алый»?)
И вдруг: «Где-то за Доном, за дальними гребнями бугров, лазоревая крошилась молния» (ТД. Кн. 2). Сравним: «Где-то за Доном сине вилась молния…» (ТД. Кн. 2).
А в рукописи первой части «черновиков»: «В кухне на секунду стало ослепительно сине, следом ахнул гром» (с. 19). «Предосення тоскливая синяя дрема сливалась с сумерками, обволакивала хутор, Дон, меловые отроги…» (с. 80).
Впрочем, тут встречаем и такое: «Лишь где-то в вышине углисто горел какой-то опаловый, окрашенный голубизною клочок да скрещивались зигзаги и петли червонных молний» (ТД. Кн. 2). Червонный – красный, алый, ярко-красный (южное словцо). Но молния может быть и синей, и белой (в ТД есть и такое), и красной. Так что тут все в порядке.
Но в «Лазоревой степи» цвет чабреца и цвет самой степи не красный и не желтый – сиреневый, сине-лиловый.
Так и в «Тихом Доне»:
«…и во сне видел бескрайнюю выжженную суховеем степь, розовато-лиловые заросли БЕССМЕРТНИКА, меж чубатым СИРЕНЕВЫМ ЧАБРЕЦОМ следы некованых конских копыт...» (ТД. Кн. 2).
Эпитет «сиреневый» в ТД весьма близок к эпитету «лиловый». Вот лишь один пример: «… виднелся на фоне СИРЕНЕВОГО НЕБА увядший силуэт ЧАСОВНИ» (ТД. Кн. 3). (Заметим, что в восьмой части лишь монотонно-удручающая «сиреневая дымка», причем трижды.)
Этот ассоциативный ряд (бессмертник – сиреневый или лиловый чабрец – лазоревая степь – небо – православный храм) удивительно стоек:
«От ТРОИЦЫ только и осталось по хуторским дворам: сухой ЧАБРЕЦ, рассыпанный на полах, пыль мятых листьев да морщиненная, отжившая зелень срубленных дубовых и ясеневых веток, приткнутых возле ворот и крылец» (ТД. Кн. 1).
Упоминание о Троице и душистом чаборе/чабреце здесь принципиально.
По Далю: чебрец, южн. богородская травка, Thumus seopillum.
СПРАВКА:
Тимьяном на юге России зовут полтора десятка видов родственных растений (Thymus serpyllum), иначе фимиамник, мухопал. Тимьян обыкновенный ( Thymus vulgare ) – полукустарник высотой до 50 см. Цветы у тимьянаили бледно-розовые, или лиловые, с приятным запахом. («Душистей, чем чабрец, цветка в степи нет» – утверждает популярная энциклопедия трав.) В России, в день Успения Богородицы, пучками богородской (богородициной) травки украшали иконы.
Итак, лазоревый (небесно-синий, с лиловатым оттенком, то есть ближе к сиреневому) – цвет ризы Богоматери (лазоревые ирисы).
Птотому-то лиловый (как и лазоревый) – особенный для Крюкова эпитет.
Вот еще:
«Через полмесяца зарос махонький холмик подорожником и молодой полынью, заколосился на нем овсюг, пышным цветом выжелтилась сбоку сурепка, махорчатыми кистками повис любушка-донник, запахло ЧАБРЕЦОМ, молочаем и медвянкой. Вскоре приехал с ближнего хутора какой-то старик, вырыл в головах могилы ямку, поставил на свежеоструганном дубовом устое часовню. Под треугольным навесом ее в темноте теплился скорбный лик БОЖЬЕЙ МАТЕРИ» (ТД. Кн. 2).
«Григорий пил чай с густым, тянким, как клей, медом. Мед сладко пахнул ЧАБРЕЦОМ, ТРОИЦЕЙ, луговым цветом» (ТД. Кн. 3).
«С любовью перебирал все сохранившиеся в памяти, пахучие и густые, как чабрецовый мед, бунинские строки» (ТД. Кн. 3).
«…по ветру веялись грустные, как запах чабреца, степные песни» (ТД. Кн. 3).
О сошедшем с ума красноармейце: «Всю дорогу он пел, плясал и плакал, прижимая к сердцу пучок сорванного душистого чабреца» (ТД. Кн. 4, седьмая часть). Понятно, что в контексте темы чабрец/Богородица добавка редакторов, мол, красноармеец остался жив, поскольку лишь имитировал сумасшествие, – просто дикость.
(В восьмой части только один повтор метафоры: «…пахло бражным душком свежих хмелин, чисто вымытыми полами и совсем немного, чуть слышно – увядшим чабрецом»; см. первый пример из первого тома.)
Еще в 1911 году в журнале «Русское Богатство», (1911, №12) была опубликована повесть Федора Крюкова «На речке Лазоревой».
Название дано по первой строке казачьей песни:
Ой, да на речке было, было на Лазоревой.
Ой, не ясны они орелики к сизому соколику вместе они солеталися,
Не князья-то они, князья-боярушки вместе они соезжалися.
Как один-то из них, донской генералушка, хвалился, а он выхвалялся:
Ой, у меня-то ж есть, ой, на Тихом Дону, ой, да они слуги верные…
Но вот еще цитата из Крюкова: «…ТЕМНОЛИЛОВАЯ, высокая, с густым запахом БОГОРОДИЦКАЯ ТРАВКА» (Федор Крюков. Гулебщики. Очерк из быта стародавнего казачества). Исторический вестник. 1892. Октябрь. С. 63–64.)
Первое же употребление в романе эпитета «лиловый» связано с христианской темой: «Предосенняя, тоскливая, синяя дрема, сливаясь с сумерками, обволакивала хутор, Дон, меловые отроги, задонские, в лиловой дымке тающие леса, степь. За поворотом на шляху у перекрестка тонко вырисовывалась остроугольная верхушка часовни» (ТД. Кн. 1).
Читаем дальше, и оказывается, что степь и впрямь лазоревая: утром и в полдень, в сумерках и ночью, зимой, летом, осенью и весной (и даже рога месяца могут быть сиреневыми):
«На западе в лиловой тусклой позолоте лежал закат, с востока, крепчая, быстрился ветер, надвигалась, перегоняя застрявшую в вербах луну, темень. Рудое, в синих подтеках, трупно темнело над ветряком небо» (ТД. Кн. 1).
«…лиловые косые тени бросал фонарь» (ТД. Кн. 1).
«лиловые утренние сумерки» (ТД. Кн. 1).
«лиловые угольки далеких звезд» (ТД. Кн. 2).
«…и во сне видел бескрайнюю выжженную суховеем степь, розовато-лиловые заросли бессмертника, меж чубатым СИРЕНЕВЫМ ЧАБРЕЦОМ следы некованых конских копыт...» (ТД. Кн. 2).
«На западе у подножья неба – всхожая густо-лиловая опара туч…» (ТД. Кн. 2).
«Корнилов, суетливо выкидывая руку, пытался поймать порхавшую над ним крохотную лиловую бабочку» (ТД. Кн. 2).
«За домами сумеречной лиловой синью курилась степь. Был тот предночной час, когда стираются очертания, линии, краски, расстояние; когда еще дневной свет путается, неразрывно сцепившись, с ночным, и все кажется нереальным, сказочным, зыбким; и даже запахи в этот час, утрачивая резкость, имеют свои особые, затушеванные оттенки» (ТД. Кн. 2).
«Но снеговые просторы, обнятые горизонтом, были светлы, лишь на востоке, под самым острием горизонта, задернутая лиловой марью, курилась степь» (ТД. Кн. 2).
«На Соборной площади лиловый и свежий лежал снег» (ТД. Кн. 2).
«С утра нещадно пекло солнце. В буром мареве кипятилась степь. Позади голубели лиловые отроги прихоперских гор, шафранным разливом лежали пески» (ТД. Кн. 3).
«С бугра далеко виднелось тоскливое снежное поле с мысами занесенного снегом бурьяна и лиловыми предвечерними тенями, лежавшими по склонам балок» (ТД. Кн. 3).
«Светит солнце. Кругом – непочатый лиловый снег» (ТД. Кн. 3).
«На лиловом снегу, под неяркими вечерними звездами…» (ТД. Кн. 3).
«Светло-голубое небо могуче обнимало далеко видные окрест бугры и перевалы. В чуть ощутимом шевеленье ветра мнилось пахучее дыхание близкой весны. На востоке, за белесым зигзагом Обдонских гор, в лиловеющем мареве уступом виднелась вершина Усть-Медведицкой горы. Смыкаясь с горизонтом, там, вдалеке, огромным волнистым покровом распростерлись над землей белые барашковые облака» (ТД. Кн. 3).
«За окном залиловел рассвет…» (ТД. Кн. 3).
«Все Задонье тонуло в лиловой мгле» (ТД. Кн. 3).
«Потом, когда смерклось и лиловые густые тени от построек легли на остывшую землю…» (ТД. Кн. 4, седьмая часть).
«По бахчам, заваливая арбузные и дынные плети, расползались жирные песчаные наносы; вдоль по летникам, глубоко промывая колеи, стекала взыгравшая вода. У отножины дальнего буерака догорал подожженный молнией стог сена. Высоко поднимался лиловый столб дыма, почти касаясь верхушкой распростертой по небу радуги» (ТД. Кн. 4, седьмая часть).
(В восьмой части только три фактических повтора: «шлях, задернутый лиловой вечерней марью»; «не освещенная солнцем падина сливалась с сумеречно-лиловой далью»; «густой, лиловый свет ночи»).
«…пахнуло…пряной сухменью богородицыной травки» (ТД. Кн. 1).
Молитва при набеге: «Пречистая владычица святая Богородица и господь наш Иисус Христос. Благослови, господи, набеги идучи раба божьего и товарищей моих, кои со мною есть, облаком обволоки, небесным, святым, каменным твоим градом огради…» (ТД. Кн. 1).
...Но и горд наш Дон, тихий Дон, наш батюшка –
Басурманину он не кланялся, у Москвы, как жить, не спрашивался.
А с Туретчиной – ох, да по потылице шашкой острою век здоровался...
А из года в год степь донская, наша матушка,
За пречистую мать Богородицу, да за веру свою православную,
Да за вольный Дон, что волной шумит, в бой звала со супостатами...
(ТД. Кн. 2)
(В восьмой же части дишь одно упоминание о Богородице, и то издевательское: «– Только попа-расстриги да свиньи в штанах нам и не хватает, а то был бы полный сбор пресвятой богородицы»).
Вот почему не шолоховская, а именно Крюковская степь – лазоревая. (Шолохов лишь украл название Крюковского рассказа, а сам рассказ безбожно переписал; или это сделали другие.)
Покров Богородицы – праздник, заимствованный Русью в 1130-х из традиции константинопольской Влахернской церкви. Греки прислали на Русь два чудотворные иконы – одну из них на Руси станут звать Пирогощая (икона Покрова), а другая прославится как Владимирская икона Божьей матери. С того времени и будет считаться, что Русь перешла под духовную юрисдикцию Богородицы, под тот ее покров, который изображен на влахернской иконе. (См. мою заметку «Явление Богоматери Пирогощей»
http://chernov-trezin.narod.ru ).
Судьба двух блудниц в «Тихом Доне» (Аксиньи и Дарьи) определена нарушением кода, отказом от «меда духовного» и тем вызовом, который эти женщины кидают Богоматери. И тем лишаются того «градозащитного покровительства» Божьем Матери, о котором так замечательно рассказал в одной из давних своих статей Д.С.Лихачев.
«А Дарья Мелехова в эту осень наверстывала за всю голодную безмужнюю жизнь. НА ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ПОКРОВА Пантелей Прокофьевич проснулся, как и всегда, раньше всех; вышел на баз и за голову ухватился: ВОРОТА, СНЯТЫЕ С ПЕТЕЛЬ чьими-то озорными руками и отнесенные на середину улицы, лежали поперек дороги. Это был позор. Ворота старик сейчас же водворил на место, а после завтрака позвал Дарью в летнюю стряпку. О чем он с ней говорил неизвестно, но Дуняшка видела, как спустя несколько минут Дарья выскочила из стряпки СО СБИТЫМ НА ПЛЕЧИ ПЛАТКОМ, растрепанная и в слезах <…> КОФТОЧКА НА СПИНЕ ЕЕ БЫЛА РАЗОРВАНА, виднелся на белом теле БАГРОВО-СИНИЙ СВЕЖИЙ ПОДТЕК» (ТД. Кн. 2)
Дарья отомстила Пантелею Прокофьевичу строго по законам антикода:
«Вскоре ПОСЛЕ ПОКРОВА Пантелей Прокофьевич, УВЕРОВАВШИЙ в окончательное исправление Дарьи, говорил Ильиничне:
– Ты Дашку не милуй! Нехай побольше работы несет. За делами некогда будет блудить-то, а то она гладкая кобыла... У ней только что на уме игрища да улица.
С этой целью он заставил Дарью вычистить гумно, прибрать на заднем базу старые дрова, вместе с ней чистил мякинник. Уже перед вечером надумал перенести веялку из сарая в мякинник, позвал сноху:
– Дарья?
– Чего, батя? откликнулась та из мякинника.
– Иди, веялку перенесем.
ОПРАВЛЯЯ ПЛАТОК, отряхиваясь от мякинной трухи, насыпавшейся за воротник кофты, Дарья вышла из дверей мякинника и через гуменные воротца пошла к сараю. Пантелей Прокофьевич, одетый в ватную расхожую куртку и рваные шаровары, хромал впереди нее. На базу было пусто. Дуняшка с матерью пряли осенней чески шерсть, Наталья ставила тесто. За хутором рдяно догорала заря, ЗВОНИЛИ К ВЕЧЕРНЕ. В прозрачном небе, в зените стояло малиновое недвижное облачко, за Доном на голых ветках седоватых тополей черными горелыми хлопьями висели грачи. В ломкой пустозвучной тишине вечера был четок и выверенно-строг каждый звук. Со скотиньего база тек тонкий запах парного навоза и сена. Пантелей Прокофьевич, покряхтывая, внес с Дарьей в мякинник вылинявшую рыже-красную веялку, установил ее в углу, сдвинул граблями ссыпавшуюся из вороха мякину и собрался выходить.
– Батя! низким, пришептывающим голосом окликнула его Дарья.
Он шагнул за веялку; ничего не подозревая, спросил:
– Чего тут?
Дарья в распахнутой кофте стояла лицом к нему; закинув за голову руки, поправляла волосы. На нее из щели в стене мякинника падал кровяной закатный луч.
– Тут вот, батя, что-то... Подойди-ка, глянь, говорила она, перегибаясь набок и воровски, из-за плеча свекра, поглядывая на распахнутую дверь.
Старик подошел к ней вплотную. Дарья вдруг вскинула руки и, охватив шею свекра, скрестив пальцы, пятилась, увлекая его за собой, шепча:
– Вот тут, батя... Тут... мягко...
– Ты чегой-то? – испуганно спрашивал Пантелей Прокофьевич.
Вертя головой, он попытался освободить шею от Дарьиных рук, но она притягивала его голову к своему лицу все сильнее, дышала в бороду ему горячим ртом, смеясь, что-то шепча.
– Пусти, стерва! – Старик рванулся и вплотную ощутил тугой живот снохи.
Она, прижавшись к нему, упала на спину, повалила его на себя.
– Черт! Сдурела!.. Пусти!»
А теперь вернемся к Аксинье и к первому упоминанию о лазоревом цветке:
«Не лазоревым алым цветом [прим. Шолохова: лазоревым цветком называют на Дону степной тюльпан], а собачьей бесилой, дурнопьяном придорожным цветет поздняя бабья любовь»). Ровно такое же примечание обнаруживаем и к строке «шолоховского» рассказа «Кривая стежка» (1925): «…рваная рана и красное пятно крови, расцветавшее на рубахе лазоревым цветком.
Ясно, что редакторами (или самим Шолоховым) в первом случае добавлен второй, избыточный (и к тому же неправильный) эпитет. Было: «Не лазоревым цветом, а собачьей бесилой, дурнопьяном придорожным цветет поздняя бабья любовь». То есть налицо противопоставление: лазоревый – сине-лиловый, медовый и целомудренный цвет риз Богородицы, а любовь Аксиньи цветет «собачьей бесилой» (тут звучит и сука, и бес) и дурнопьяном из канавы.
Итак, мы вновь убедились, что начальный текст протографа Шолоховым и его подельниками изнасилован и перекрашен.